RSS Feed

Жизнеспособность

22.03.2014 by petr8512

Без стыда оборачивать в свою пользу неблаговидную

ситуацию — это и есть жизнеспособность.

Томас Манн

Жизнеспособность наших желаний амортизирует наше поведение.

Ишван Геворгян

Человек мечтает улучшить жизнь настолько, чтобы жизнеспособность была уже не нужна.

Илья Родионов

     Жизнеспособность  как качество личности –  способность сохранять, поддерживать свою жизнь, существовать, развиваться, приспосабливаться к условиям среды.

    Однажды осенью стало так холодно, что у маленького воробья очень замерзли крылышки, и он не смог лететь дальше. Упал на дорогу и приготовился замерзнуть. Он лежал и вспоминал всю свою небольшую жизнь и прощался с ней. В это время по дороге проходила корова и  нагадила на воробья. Воробышек поначалу разозлился на корову, но потом отогрелся внутри теплой лепешки и радостно зачирикал. Рядом проходила кошка. Она услышала воробья, достала его и съела. Мораль: Не всегда тот, кто на тебя нагадил – твой враг. И не всегда тот, кто тебя из дерьма вытащил – твой друг. И если тебе тепло и хорошо, то сиди и не чирикай.

      Жизнеспособность – степень живучести и приспособленности человека к жизни, к резким перепадам условий жизнедеятельности. Данное качество личности проявляется в тесной связке с выживаемостью, стойкостью, устойчивостью, оптимизмом, позитивизмом, словом, длинным рядом качеств личности, отвечающих за жизнестойкость и долговечность существования такой сложнейшей системы как человек. Система  жизнеспособна, если она адаптивна и устойчива, самоидентична, полезна и пригодна.

     Анекдот в тему. На уроке. Тема про выживаемость и жизнеспособность: – Дети, что бы вы взяли с собой на необитаемый остров, чтобы там хорошо обустроиться? Петя: – Я бы взял с собой горсть зерна, чтобы навсегда обеспечить себя хлебом! Толя: – А я бы взял ружье и рыболовные снасти, чтобы обзавестись рыбой и мясом! Вася: – Я бы взял подружку для секса и виноградную лозу для организации винного производства, чтобы было всегда хмельно и весело. – Ну, а ты Вовочка? – А я бы взял с собой Петю, Толю и Васю!

     Сама по себе жизнеспособность представляет системное качество личности, элементы которой  создают органическое единство  психофизиологических и социальных способностей человека, позволяющее оптимально использовать имеющиеся ресурсы организма для реализации своих целей, намерений, желаний, позитивного самовыражения  в рамках конкретного культурно-исторического социума.

      Жизнеспособный человек сто раз подпишется под словами Ницше: «Тот, кто знает, «зачем» жить, преодолеет почти любое «как»». Поэтому он может пережить суровые нечеловеческие условия существования, от которых может содрогнуться самый циничный ум.  Вот известный всем «дневник» Тани Савичевой — листки из старой записной книжки, которые лежат ныне в Музее истории Ленинграда. На листках — короткие записи, сделанные детской рукой: «Женя умерла 28 дек. в 12.00 час. утра 1941 г. Бабушка умерла 25 янв. в 3 ч. дня 1942 г. Лека умер 17 марта в 5 час. утра 1942 г. Дядя Вася умер в 13 апр. в 2 ч. ночи 1942 г. Дядя Леша 10 мая в 4 ч. дня 1942 г. Мама 13 мая в 7.30 час. утра 1942 г. Савичевы умерли. Умерли все. Осталась одна Таня». Через несколько дней Таню взяли в детский дом. Потом эвакуировали. 1 июля 1944 года Таня тоже умерла…

     Вспоминает И.М. Ильинский. Ему было пять лет, когда началась блокада. Наша семья прожила в блокадном Ленинграде 323 дня — с самого ее начала, всю самую страшную холодную и голодную зиму 1941–1942 годов до эвакуации 23 июля 1942 года. Что такое война, блокада, пятилетний ребенок понять не может. Он просто переживает то, что несет с собой быт.

      На всю свою жизнь я запомнил невероятно громкий, отвратительный по звуковой гамме вой сирены — знак начала очередного налета немецких бомбардировщиков и несущийся из черного репродуктора громовой мужской голос, от которого и сейчас, если закрою глаза и «включу» свою дальнюю память и воображение, становится жутко: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Сирена воет, голос громыхает, люди сломя голову несутся в бомбоубежище, дети плачут. Бомбоубежище тесное, плотно набито человеческими телами. Душно. Пахнет сырым бетоном, мочой и… Много детей и стариков. Полутемно. Потом все затихают — слушают, что происходит там, наверху. Тишина в бомбоубежище прерывается то детским плачем, то чьим-то стоном или шепотом. Где-то громыхает. Иногда совсем близко, так, что мы чувствует сотрясение земли. Время тянется тревожно и долго… Сколько? Не знаю. И вот все стихает. Что значит эта тишина наверху? Налет закончен или это просто перерыв перед новой волной атаки? Томительное ожидание… Наконец тот же мужской голос, уже другим, не страшным тоном, извещает: «Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!..». Люди с облегчением от страха пережитого расходятся по квартирам, чтобы вскоре, иногда через час, снова услышать жуткий вой сирены и голос: «Воздушная тревога!..». В некоторые дни тревога объявлялась пять, шесть, восемь, а то и десять раз.

    Мама рассказывала, что потом, привыкнув, многие уже не прятались в бомбоубежищах: кто-то играл со смертью от храбрости или отчаяния, а многие потому, что просто не было сил бегать туда-сюда. Голод делал свое дело: люди таяли на глазах, их просто с каждым днем становилось все меньше и меньше.

     Характерно, что во время блокады женщины оказались жизнеспособнее: из каждых 100 смертей в Ленинграде в этот период 63 приходились на мужчин и только 37 – на женщин. Голодные, истощенные ленинградцы замерзали в своих не отапливаемых квартирах. Первыми умирали одинокие пенсионеры, которым некому было помочь. Находили иногда где-нибудь на чердаках «буржуйки» от первых лет революции, а потом наладили их производство. Топили мебелью, паркетом, тряпьем, старой обувью, матрацами. Спали не раздеваясь. Месяцами. Живые рядом с умершими. Те, у кого еще находились силы, старались отвезти своих покойных родственников на санках на кладбища, где были вырыты огромные братские могилы. По пути, выбившись из сил, умирали сами.

      Смертность среди детей в возрасте до 14 лет была ниже смертности взрослых. В январе и феврале 1942 года она соответственно составляла 15% и 18,6% общей смертности. Не случайно. Многие дети выжили, прежде всего, потому, что взрослые (матери и отцы, дедушки и бабушки) в каждой семье спасали в первую очередь детей. Особенно женщины — матери, бабушки. Свою мизерную пайку хлеба и последние крохи любой еды они отдавали малышам.

    Так было и в нашей семье. Семья наша состояла из пяти человек: мамы, которой в начале войны и в первый, самый смертный год блокады было 38 лет; папы, которому было 35 лет; моего старшего брата Олега, которому было 14 лет; моей младшей сестры Ирины, родившейся 19 мая 1939 года; и меня, которому 28 июня 1941 года исполнилось 5 лет. Положение усугублялось тем, что папа, работавший на Металлическом заводе им. И.В. Сталина начальником цеха, как и все руководители, находился на заводе круглосуточно, появлялся дома, как говорила потом мама, буквально на 2–3 часа раз в полтора-два месяца. Олег учился (хотя лучше сказать, работал) в ремесленном училище, там питался и ночевал, приходил домой очень редко. Получалось, что у мамы на руках было два малыша, которым невозможно объяснить, что такое война и блокада, но которых надо было кормить. Как и многие (увы, не все) матери, она подкармливала нас за счет своего иждивенческого суточного пайка в 125–200 граммов и быстро теряла силы. Скоро мама слегла и несколько месяцев, вплоть до эвакуации, совсем не вставала с кровати. Иногда домой из училища прибегал Олег. Он ходил отоваривать карточки, ухаживал за нами как мог. Наверное, и я по подсказке мамы приглядывал за Ириной. Я этого не помню. От той поры память сохранила несколько «картинок».

   …Помню, как мама, когда она еще ходила, положив на стол три кусочка хлеба, резала каждый из них на три части и говорила: «Это — завтрак, это — обед, это — ужин». Кусочки были маленькие, а когда их делили на три части, становились совсем крошечными. Мама учила меня, что хлеб нельзя откусывать, его надо отщипывать по крошке, класть в рот и не глотать сразу, а сосать. Теперь я думаю, что ей казалось, будто так наступает ощущение сытости. Завтрак, обед и ужин происходили в строго определенное время, ожидание которого, наверное, и составляло смысл всей моей детской жизни. От этой привычки — отщипывать кусочки и класть их в рот, а не откусывать хлеб — я не мог отвыкнуть очень долго, многие годы. Да и сейчас, по-моему, не избавился до конца. Иногда, когда у меня в руках хлеб и я вдруг о чем-то глубоко задумаюсь, ловлю себя на том, что я отщипываю махонькие кусочки, механически кладу их в рот и сосу…

    …Помню, как наша семья встречала Новый, 1942 год… С нами был наш папа. Помню это как факт, который, видимо, очень поразил меня: наконец-то за долгие месяцы я увидел своего папу. Хотя лицо его знаю только по фотографии. И никаких ощущений от его объятий или поцелуев, никаких слов и запахов. Зато помню, что в тот раз он принес большой кусок «дуранды» (подсолнечный жмых), из которого сделал какую-то кашу, и она стояла на столе в штампованной алюминиевой тарелке, принесенной им с завода. Тарелка эта потом еще долго существовала в нашей семье. Еще папа приготовил «тюрю», то есть накрошил хлеба в кастрюлю с горячей водой. Наверное, на столе была еще какая-то еда: работникам оборонных заводов было положено усиленное питание, и отец, когда приходил домой, приносил что-то из сэкономленного им, чтобы подкормить нас с Ириной и маму. Но я запомнил «дуранду» и «тюрю». Может, потому, что, как потом говорила мама, когда уже близился Новый год, объявили воздушную тревогу. Папа почему-то решил, что мы не пойдем в бомбоубежище. Возможно, чтобы не оставлять лежащую в кровати маму.

    Началась бомбежка. Неожиданно раздался страшный взрыв. Как потом оказалось, бомба упала у нас во дворе. В нашей комнате вылетели все стекла. «Коптилка» (или «керосинка», как ее еще называли) погасла. «Буржуйка» устояла. Но стол, на котором была еда, перевернулся, «дуранда» и «тюря» разлились по полу. Из нас никто не пострадал, но я и Ирина, как говорит мама, очень долго орали от страха. Потом, после отбоя, папа с Олегом вслепую чем-то заделали окна, затянули щели специальной плотной черной бумагой. Зажгли «коптилку» и нам разрешили собирать и слизывать с пола «дуранду», подбирать и есть крошки мокрого хлеба.

     …Помню, как однажды я почему-то зашел в одну из квартир нашего дома, дверь в которую оказалась открытой. Как потом сказала мама, там жил очень добрый человек, врач по профессии. В первой комнате было очень холодно и пусто. В следующей комнате на кровати лежали два старых человека — мужчина и женщина. Я подошел и потрогал их. Они не шевелились и не дышали. Мертвые.

    …Помню, как человек, который жил в смежной с нами квартире, однажды начал стучать нам в стенку и страшным голосом кричать: «Дайте хлеба! Дайте хлеба! Дайте хлеба!..» Я и Ирина громко плакали. Мама тихим голосом пыталась успокоить нас и плакала сама. Человек кричал долго. Сначала громко, потом все тише, тише… На следующий день я зашел в эту комнату. Человек был мертв.

      …Помню, как потом (через сколько дней, не знаю) этого человека и доктора с женой выносили из дома, а я почему-то оказался у выхода. Было холодно. Трупы побросали в грузовик и увезли. Теперь из литературы я знаю, что это было обычное дело: ленинградцы вымирали целыми семьями и лежали какое-то время в холодных квартирах. По логике вещей должны были умереть и я, и Ирина. Но сначала нас спасла мама. Потом — советская власть.